«Долгий путь на восток». Глава из повести «Семь радуг детства»

Безмятежная тишина поздней мартовской ночи 1949 года взор­валась громким стуком в окно дома на Стрелковой улице, куда мы снова переехали года два назад. Стук был нетерпеливый, требова­тельный. Стучали сразу в окно, что ближе к воротам, и в сами во­рота. Мама проснулась первой, вскочила с кровати и выглянула в окно. В темноте раздался ее испуганный шепот:

- Там воронок!

Папу как ветром сдуло с кровати. Как был, в кальсонах, он выс­кочил в прихожую, потом послышался стук отпираемой входной двери, и вот уже раздался топот ног нескольких человек по дере­вянному настилу крыльца. Мама лихорадочно натягивала на себя юбку, а трясущиеся руки никак не могли справиться с пуговками на кофте. Потом схватила в охапку чулки и пояс и убрала с глаз до­лой под подушку.

Голоса, между тем, уже звучали в прихожей. Мама стояла молча, ухватившись двумя руками за спинку кровати. Мы смотрели на нее, не понимая, чего она испугалась. Правда, необычно, что кто-то постучал к нам ночью, но, может, у соседей случилась беда? По­чему мама так испуганно произнесла «воронок» и что это значит, мы не знали.

У нас с сестрой сон как рукой сняло, и было любопытно: кто к нам посреди ночи пожаловал? Наконец, дверь открылась, вошел папа в фуфайке, надетой прямо на нижнее белое белье. Кальсоны у него были застегнуты только на верхнюю пуговицу, и в прорехе темнело голое тело, а завязки по нижнему краю штанин шевели­лись, будто живые. «Он весь дрожит! — догадалась я. — Наверное, на улице крепкий мороз?». Как же сказать ему, чтобы застегнул пуговицу на кальсонах, ведь чужие люди увидят - засмеют!

Но, похоже, взрослым было не до смеха. Тот, что был в погонах, офицер, подошел к маме и молча протянул какую-то бумагу. Она оторвала одну руку от спинки кровати, взяла бумагу и стала читать. В это время между двух солдат, что стояли в проеме двери, протис­нулась бабушка.

- Не может такого быть! Куда меня - старую?! В чем я-то вино­ватая? А Витька - он же умом слабый!

- Обращайтесь куда выше. Мы только исполнители. У нас при­каз! — оглянувшись на нее, строго ответил офицер. — На сборы один час.

Ответив бабушке, офицер, не спрашивая дочитала ли, отнял у мамы бумагу. Она снова двумя руками вцепилась в спинку крова­ти, как будто боялась упасть.

- А что можно брать? — спросил папа, первым придя в себя и понимая, что нельзя терять ни минуты,

- Одежду. Теплые вещи. Из продуктов — что не портится. Из ме­лочей - кружки, чашки, чайник. То, что можно унести в руках. Да, можете матрацы взять или одеяла — на чем спать. Я остаюсь здесь.

Он взмахом руки приказал солдатам сопровождать папу и ба­бушку, которые выходили из комнаты. Те молча повернулись и то­ропливо скрылись за дверью.

Мама все еще стояла неподвижно, и глаза ее смотрели в одну точку, ничего не видя. Офицер подошел к ней почти вплотную и, заложив руки, в которых была зажата белая трубочка той страшной бумаги, что читала мама, за спину, покачался на носках, в упор гля­дя на нее. Она, наверное, даже его дыхание почувствовала, потому что, наконец, как будто очнулась, обвела глазами комнату, будто намечая план действий. Потом подошла к шкафу, с папиной полки достала теплое белье, фланелевую рубашку, свитер, который только недавно связала, и вышла из комнаты. Офицер, было, дер­нулся пойти за ней, но остановился у двери. Через минуту она вер­нулась, увидев, что офицер нерешительно топчется у двери, усмех­нулась и тихо сказала:

- Выйдите на минуту.

- Не положено. Должен присутствовать.

- Мне переодеться, — голос у мамы стал тверже и громче.

- Переодевайтесь, я отвернусь.

Не глядя на офицера, мама прошла к шкафу и с нижних полок достала нам чистую одежду.

- Одевайтесь! Нас вывозят в Сибирь, — тихо и очень спокойно, как будто ничего не случилось, сказала она нам, подойдя к крова­ти и раскладывая нашу одежду в две стопки.

- А там река будет? — я задала самый важный для меня вопрос. Приближалось лето, а детские наши радости всегда были связаны с Двиной. Мама ничего не ответила, только, как крылышком, лег­ким и быстрым движением погладила меня по голове и снова пош­ла к шкафу. Теперь она стала быстро перебирать чистые вещи и сбрасывать часть их возле себя на пол. Потом на нашем большом круглом столе, за которым по воскресеньям всегда собиралась вся семья, она расстелила покрывало с нашей кровати и стала складывать на него сначала простыни и пару пододеяльников, потом всю одежду, что выбрала из шкафа. Один узел был готов. Она обхватила его руками, спустила со стола и поставила около двери.

Пришла очередь покрывалу с другой кровати. На него мама, прежде всего, положила две подушки, потом одеяла с обеих крова­тей. Оглянулась по сторонам, подошла к окну и взялась за тюль, но нужен был стул, чтобы его аккуратно снять.

- А вот это не положено. Только самое необходимое.

Мы приостановили одевание, наблюдая за мамой. Конечно, нельзя оставлять такую дорогую и совсем новую - ее только к Но­вому году повесили! — тюль! Офицер даже придержал стул, за кото­рый взялась мама. Тогда она резко повернулась, решительно по­дошла к окну и резким движением сорвала тюль с петлиц, а потом и с двух других окон. Вряд ли ткань осталась цела, но, по-моему, ей было все равно, она сделала так назло. Офицер промолчал, а мама аккуратно сложила куски тюля поверх одеял, подняла углы покры­вала и связала их крест-накрест.

Теперь мы стояли уже одетые и молча наблюдали за мамой, не зная, стоит ли ей помочь. А за всем происходящим в комнате черными пустыми глазницами подглядывали окна. Как будто дом уже умер, даже не дожидаясь, когда мы уйдем из него. Он сразу стал чужим и незнакомым. Ведь даже в войну на окнах висели белые вышитые занавески, и они делали комнату уютной и обжитой. Как будто вместе с нами в путь готовилась отправиться и душа нашего дома.

Мама в который раз обвела взглядом ставшую сиротливой ком­нату и подошла к ножной машинке «Зингер» — главному нашему сокровищу и кормилице семьи. Но офицер решительным жестом снова остановил маму:

- Не разрешено!

Она молча посмотрела на него, затем взяла за рукава, отодвину­ла, как манекен, в сторону и, не глядя на него, стала снимать и ук­ладывать верхнюю часть машинки в деревянный, округлый кор­пус. Мы с сестрой даже за руки схватились: что-то будет?! Но офи­цер постоял возле мамы, помолчал и отошел в сторону. В эту мину­ту мы очень гордились мамой: она даже офицера не испугалась! Наверное, такой она и перед немцами смелой на допросах была! А мама с нижнего ящика в шкафу достала кусок бечевки, потом вы­тащила еще одну простынь, в которую запеленала машинку. Теперь ей самой надо было переодеться. Но просить офицера выйти она не стала, просто, забрав свое белье из-под сиротливо лежащей на обнаженной кровати подушки, она распахнула створку шкафа и ею как бы отгородилась от всех.

Через минуту-другую мама была совсем готова. Захлопнув створку на треть опустевшего шкафа, мама еще раз оглядела ком­нату. Все, больше брать, вроде, нечего. Но взгляд остановился на скатерти. То был подарок ее мамы ей на свадьбу, вышитый своими руками. Скатерть была из плотной ткани чуть кремового теплого цвета, и вышивка цветочным узором шла по кругу в центре стола, она же повторялась по всему краю скатерти. Когда в окна-светило солнце, от скатерти исходил на всю комнату какой-то особый свет, а маки начинали гореть, как живые. Такую красоту было жалко оставлять.

Мама оглянулась на узлы, набитые так туго, что туда, казалось, уже ничто не поместится. Но она все же смахнула скатерть со сто­ла, свернула ее в тугой сверток и, развязав на крайнем узле два кон­ца, втиснула туда сверток, после чего взглянула на офицера. Он по­нял ее взгляд и, раскрыв дверь в прихожую, отдал солдатам какую-то команду.

Мы с сестрой все это время молча наблюдали за действиями мамы. Страшно нам не было, разве только в ту минуту, когда мама собирала машинку. Все было неожиданно и даже любопытно, а главное для меня - сулило избавление, выход из тупика, в котором я находилась последние месяцы.

Дело в том, что я твердо решила стать балериной. Я умела хо­дить и даже танцевать не просто на цыпочках, а прямо на больших пальцах, как танцуют балерины. Это спустя годы узнала, что они танцуют в специальных тапочках с пробковой прокладкой в носке. А когда на них в кино смотрела, то казалось, что балерины стоят именно на пальцах. Вот я часами и тренировала себя стоять и дви­гаться на больших пальцах ног. Правда, так удержаться я могла сов­сем недолго, но считала, что это умение еще придет ко мне. Я де­лала мостик, шпагат, а в младшей танцевальной группе в школе была лучше всех. Так что и взрослые, и дети знали: после четвертого класса я поеду учиться в балетную школу.

Однако моей мечте не суждено было сбыться. Прошлым летом, когда я гостила у тетки в Риге, она отвезла меня в эту самую - завет­ную школу. Мы с нею прошли сквозь строй ожидающих чего-то мам и расфуфыренных дочек — я-то была в обычном ситцевом платье, да и банты такие пышные на моей голове с короткими волосенками не удержались бы ни за что! - в директорский пред­банник. Тетя была женой директора военного авиационного завода, и преград ей не было нигде! Так вот, привела, посадила и скрылась за дверью кабинета. А там - гам, громкие выкрики, такое впечат­ление, что целая толпа у него в кабинете. И вдруг один выкрик прозвучал и — прямо, как выстрел, попал мне и сердце: «Да у моей дочки ножки, как струнки, а вы — кривые! Глаз нет, что ли?»

Сказано было не обо мне, конечно, но именно в пот миг мечта умерла. На днях тете Маше принесли снимки, мы с нею сфотогра­фировались в день моего приезда. Стоим в обнимку на крыльце, а у меня тонюсенькие ножки, но не струнки, а колесики! Вот когда аукнулся мне рахит, которым болела совсем маленькой! Нею доро­гу тетя Маша говорила про то, что скоро я буду учиться в этой шко­ле, несмотря на конкурс. Но я-то знала, что никакие связи ее здесь не помогут, раз ноги у меня колесом.

После поездки в Ригу я молчала про балетную школу, даже Яде и маме ничего не сказала — думала, что вес постепенно забудут. Не тут-то было. Тетя Маша написала в письме маме, что водила меня в эту злосчастную школу, Ядя тоже про это узнала и разболтала в школе. Теперь все ко мне относились как к будущей балерине, и девчонки завидовали. Иногда мне даже просыпаться не хотелось, а не то, чтобы идти в школу.

И вот пришло нежданное избавление: не бывать мне балериной - нас вывозят в Сибирь! Кому-то в эту ночь было горе, но не мне. Была бы там только река, чтобы летом загорать и купаться!

Когда все узлы из комнаты были вынесены, мама вдруг под кро­ватью увидела нашу старую обтрепанную куклу.

- Вы Катю хотите оставить? Одну?

Нам стало так стыдно! Как же мы могли забыть про свою верную подружку, которая даже в годы войны всегда была рядом! Хотя мы уже повзрослели и в куклы играли реже — для меня доро­же стали книги, но нет-нет, а руки тянулись к ней, чтобы перео­деть, уложить спать с собою рядом. Она была как талисман детства. Ведь ее, такую обтрепанную, не пожалеют, сразу выбросят на по­мойку! А мы едва не забыли ее! Ядя быстро стала на коленки и вы­тащила Катю из-под кровати. Она и на машину забиралась, не вы­пуская куклу из рук и даже на минуту не доверяя ее мне — вдруг наш талисман исчезнет, или мы потеряем его в темноте ночи! В долгом пути она стала нам отрадой и как будто согревала нас по но­чам, когда мы укладывали ее между собой.

В ту ночь всю семью погрузили на машину — шесть человек; ма­му, папу, нас, детей, бабушку и дядю Витю. Хотя брать разрешалось немного, но получилось, что все дно кузова было уставлено нашими узлами. Больше всего места занимали мягкие узлы, в которых были постельные вещи. Бабушка прихватила даже перину, на которой мы с нею спали в детстве. Я как раз и устроилась на этом мягком узле.

Машина, громко урча в тишине мартовской ночи, катила по Московской улице. Вот миновали мосточек через глубокий овраг, что начинался у городской бани и подступал к самой Двине. В го­ды большого половодья весь овраг заполнялся водой, она даже пе­рехлестывала через мосточек, и тогда с нашего края города в центр можно было попасть только на лодках. Вот и центральная пло­щадь, дом культуры, а рядом с ним - дерево, которое свисало над улицей высокой аркой. Еще один мост — тут улица почти вплотную подступала к реке, слева остов старой каменной мельницы, разрушен­ной в войну, наконец, по другую сторону улицы, - старинный парк, над кронами темных деревьев едва проглядывал на горе си­луэт графского замка. Дальше машина свернула с Московской и двинулась в сторону вокзала.

Мы проехали мимо дома дяди Коли. Интересно, мама вспомни­ла в эту минуту о нем? И что бы было, если она не сошлась с папой, а вышла замуж за дядю Колю? Нас вывезли бы в Сибирь или нет? Ведь он большой начальник, он бы отстоял. Эти мысли вихрем пронеслись у меня в голове. Нет, все же хорошо, что мама выбрала папу. Сибирь — это за Уралом, за горами. Значит, мы своими глаза­ми увидим горы!

Странно, пока ехали по городу, нигде в окнах не увидели ни огонька. Хотя, конечно, сейчас ночь, но неужели все-все спят? Вон как машина урчит! И никто не видел, как нас увозят на машине. А может, знают, что по городу ездит воронок и забирает людей — в темноте смотрят на улицу и гадают: кого сегодня забрали?

Мы проехали мимо вокзала, потом свернули на какую-то узкою дорожку. Оказалось, машина подкатила к одному из вагонов длин­ного товарняка, что стоял на запасном пути. Двери вагона с лязгом раздвинулись, и мы увидели внутри его людей. Они спали вдоль стен. Посредине вагона стояла печка-«буржуйка», в ней горели дрова, и огонь бросал колеблющиеся отблески на стены и людей. Кто-то поднял голову, чтобы взглянуть на вновь прибывших, кто-то, наоборот, натянул одеяло и укрылся с головой.

Папа первым делом снял с машины нас с Ядей, за нами помог спрыгнуть бабушке и маме. Дядя Витя спустился сам. Бабушка де­ловито оглядела вагон, сразу приметила еще пустовавший угол и тут же направилась туда. Теперь все стали выгружать узлы, а ба­бушка и мама их укладывали в углу. Дальше всего, в самый угол, задвинули швейную машинку и мешки, которые складывал папа. В них был его сапожный инвентарь и рулоны с разноцветной кожей. Наблюдавший за ним солдат как бы «не заметил», что папа запако­вывал, так как в эту минуту его грудь под шинелью согревал боль­шой шмат копченого сала - плата за молчание. А офицер прове­рять не стал — отпущенное на погрузку нашей семьи время было на исходе.

Сложив все ценное к стене, бабушка и мама стали распаковы­вать узлы с постельными принадлежностями. Оказалось, что, кро­ме бабушкиной перины, у нас еще был взят и ватный матрац, он достался нам с Ядей. Себе с папой мама соорудила постель из ват­ного одеяла. Зато укрываться пришлось пальто и фуфайками — под пикейными покрывалами, что были у нас на кроватях, спать было прохладно. Хотя «буржуйку» топили и днем, и ночью, но дверь открывали настежь по несколько раз за сутки, и тепло уплывало на улицу. Нам в углу, конечно, было легче стеречь добро, зато от стен шел холод, приходилось голову повязывать платком.

Вагон заполнялся несколько дней. Люди все прибывали и при­бывали. Каждый раз дверь с натужным скрежетом открывалась, впуская новую партию привезенных. Казалось, те, кто уже в ваго­не, могли бы помочь новеньким поскорее выгрузиться, чтобы сбе­речь тепло. Вначале так и было, но после одного случая, когда у вновь прибывшей семьи затерялся узел, и хозяин обвинил в этом помогавших, уже никто не спешил на помощь. Узел, конечно, нашли — он спокойно стоял возле «буржуйки», а вот почему он там стоял, никто не понял, может, действительно, кто-то хотел прибрать к рукам. Вот и перестали суетиться, только сильнее закутыва­лись в одежки, чтобы не простудиться.

Стала покашливать и мама: мало того, что тянуло холодом от уг­ла, но она еще часто подходила к двери, когда ее открывали, - по­курить. Ночами, стоило всем разместиться на своих лежаках, в ва­гоне поднимался надрывный кашель, как будто его подхватывал ветер и носил от одного к другому.

Еду давали трижды в день — в обед какой-нибудь суп из капус­ты или вермишели, а утором и вечером теплый чай и хлеб. Назна­ченные дежурные разливали жидкость в подставляемые миски и кружки. Пока не голодали: у каждой семьи имелись домашние припасы.

Хотя нам, детям, в сто раз было интересней находиться в ваго­не, чем бегать в школу, но тревога и печаль взрослых мешала в пол­ной мере наслаждаться бездельем и играми. Не раз за эти дни я слышала, как бабушка сердито выговаривала папе, мол, стоило привести в дом маму, как беды посыпались сами собой. А если я или сестра подходили к маме, когда она стояла у маленького окон­ца, которое открывали иногда для проветривания и в которое все курильщики попеременно выдували дым из своих папиросок, то видели, как она быстрым движением руки смахивала слезинки с ресниц.

Поздними вечерами, когда вагон освещали трепещущие блики огня «буржуйки», выхватывая из полутьмы осунувшиеся лица лю­дей, обреченных судьбой в эти дни на неизвестность и тревогу, са­ма собой где-нибудь возникала песня. Чаще всего зачинщиками были наши родители, ведь всю свою молодость они участвовали в городском хоре, солировали в нем. Мне всегда в такие минуты вспоминались самые светлые дни детства, когда наша семья по воскресеньям обязательно отправлялась на пикник. Это мог быть поход в парк, и тогда после короткого застолья мы с Ядей, зажав в кулачках по десять копеек, бежали кататься на качелях и покупать по порции молочного мороженого — это были самые желанные развлечения, и к тому же выданных денег хватало именно на них. Но еще интересней было отправиться на озеро Зирго, что было за городом. Путь к нему лежал через городское кладбище, и мы всег­да подходили к могилкам родных, быстро их подметали, ставили новые цветы в вазы, а потом шли еще метров триста к озеру. Вмес­те с нами на пикники всегда отправлялась семья маминой подруги тети Нины.

Тетя Нина и мама дружили еще до войны, до замужества. Обе считались в городе первыми красавицами, первыми певуньями.

Они и после войны остались такими, но домашние заботы и дети наложили свой отпечаток на лица, сделали их более суровыми. У тети Нины первый муж погиб на фронте, а второй, дядя Коля, был всегда молчаливым, он один не пел в их компаниях. Кстати, мы с Ядей тоже знали все песни и любили подпевать взрослым.

На озере мужчины сначала ловили рыбу, а мы купались. Потом все садились вокруг расстеленной на траве белой скатерти, начи­налось застолье, и вскоре трехголосное пение плавно разливалось над прибрежным кустарником, уходя в высоту, в густые кроны вы­соких деревьев. Правда, иногда папа мог все испортить: выпив, он начинал петь во всю мощь голоса, тогда мама и тетя Нина серди­лись и отправляли его поспать. В такие походы или тетя Нина, или мама брали гитару, и часто просто тихо играли на ней. Счастливые дни!

Мне даже воссоединение папы с мамой запомнилось не переез­дом на Стрелковую - это случилось позже, и большой радости не доставило: ведь до школы пришлось ходить через весь город. Нет, мне запомнился именно тот воскресный день, когда в первый раз после долгого перерыва, который вместил в себя войну, мамину тюрьму, папину ссылку и несколько месяцев их нового сближения после долгой разлуки, наши родители снова собрали друзей на пикник.

Правда, тогда он проходил прямо во дворе горисполкома, где мы в ту пору жили. Дворик был небольшим и очень уютным, так как глухая стена соседнего кирпичного дома, который углом при­мыкал к горисполкому, была сплошь увита красноватыми листья­ми дикого винограда, а под стеной было солнечно, тепло и уютно. С одной стороны эта высокая стена, с другой — здание гориспол­кома, расположенное буквой «г», замыкали пространство с трех сторон, отгораживали нас от всего мира, и, хотя мы находились в самом сердце города, ни один звук не мог вылететь на улицу. Он уносился в сторону крутого косогора за нашим маленьким огоро­диком, под которым протекала обмелевшая водная протока. Сно­ва, как до войны, звучали любимые песни, было празднично и светло на душе.

Кстати, старая гитара-семиструнка тоже оказалась с нами в ва­гоне, оказалось, что мама прихватила даже мандолину, на которой играл только папа. Когда она успела, ведь мы смотрели во все гла­за, как она собирала вещи?!

И теперь они каждый вечер играли на инструментах, потом ти­хо заводили песню, а люди слушали-слушали и постепенно начи­нали им подпевать. Наверное, наш вагон был самым певучим в этом мрачном составе. Песни пелись разные - и русские, и латыш­ские, и украинские, польские. И среди них особенно любимая папой — «На диком бреге Иртыша сидел Ермак, объятый думой». В величавой, как воды далекой, незнакомой реки, песне многого­лосье басов и сопрано переходило в слаженное, мощное крещендо, и стены душного вагона словно раздвигались, впуская свежий за­пах диких просторов.

А потом наступил последний срок. Дверь вагона широко рас­пахнулась, возле него уже стояла ответственная комиссия из воен­ных и штатских людей. Началась перекличка. Нас с Ядей тоже наз­вали по фамилии, имени и отчеству. Если бы папа не толкнул нас в бок, мы бы так и стояли, разинув рты и не соображая, что речь идет о нас, — так казенно и непривычно прозвучали наши имена. Фамилии вызывали по алфавиту, нас выкрикнули почти в конце списка. Потом вперед продвинулся один из военных и назвал имя мамы. Она вышла вперед и выжидательно взглянула на него.

- Вы имеете право остаться, вместе с детьми. Решение за вами, - сказал он, сочувственно глядя на маму.

Вот так! Выходит, совсем не из-за мамы нас выселяют, бабушка напрасно на нее наговаривала, раз ее оставляют. Но тут у меня сердце зашлось от ужаса: если мама согласится, что я скажу в школе про балет?! «Мамочка, не соглашайся!» — мысленно умоляла я. И вдруг среди членов комиссии я разглядела дядю Колю, того са­мого, который звал маму замуж, пока папа был в ссылке. Он стоял позади всех и неотрывно смотрел на маму. Она, наверное, тоже его заметила. Теперь уж точно - останется!

- Еще есть время. Подумайте. Сообщите дежурному свое реше­ние, — снова обратился к ней военный, затем повернулся к сопрово­ждавшим, что-то скомандовал им. Солдаты стали задвигать дверь.

-  Подождите! — мама вдруг рванулась к двери и двумя руками придержала ее.

Все! Остаемся. У меня внутри все похолодело. Чтобы пусто ста­ло этому дяде Коле, зачем только он здесь появился!

- Поздно что-то менять. Я остаюсь с семьей.

Я даже не сразу поняла, что сказала мама: она остается или едет, Но тут к ней подошел папа и отвел ее в наш угол, сел рядом, и в его глазах я заметила слезы.

Слава Богу, уезжаем! Знать бы мне тогда, какие горькие мысли вихрем пронеслись в те минуты в голове у мамы, чего ей стоило принять именно такое решение?! Остаться здесь, в городе, с двумя детьми на руках, без работы — ее ведь наверняка уволили, без жилья — дом подлежал конфискации, раз семью выселяли?

Отправиться на чужбину, в неизвестность, но с мужем, с которым едва-едва наладились отношения, своей первой и самой великой любовью? Наверное, именно любовь перевесила в сердце мамы страх перед неизвестностью. Мысли о справедливости пришли много позднее и были горьки и полны безысходности. Уже там...

Ночь. Длинный товарняк тронулся в путь на восток. Прощай, наш милый, славный городок, растянутый на километры вдоль из­гиба Даугавы-реки, прощай, Шоколадная горка за городом, кото­рую мы любили уже за одно ее название, старинный парк с таин­ственными каменными переходами в верхнюю часть, где столетие возвышался над тихим городом графский замок, окутанный леген­дами.

Прощай, детство. Жизнь на чужбине... Какая-то она будет?

На этот вопрос ответа не было ни у кого. Дети жили надеждами, взрослые — страхами: у большинства на памяти война, гитлеров­ская эвакуация населения. Тогда на запад. Да на слуху — рассказы русских и белорусов, понаехавших в город на его восстановление и строительство, о том, что происходило в России в тридцать седьмом, тридцать девятом...

Поезд катил на восток, часто останавливаясь на запасных путях каких-то станций. Тогда же открывались двери, дежурные выноси­ли парашу, а солдаты втаскивали деревянные ящики с брикетами угля для печки, воду для питья в железном бочонке и забирали опустевшую тару.

А мама все-таки слегла. Она лежала вся в поту, часто стонала и, если засыпала, то ненадолго. Она вдруг вскакивала, хватала папу за руку и начинала бормотать:

- В Германию везут? А дети? Их тоже забрали?

А папа прижимал ее голову к груди и начинал укачивать, как ре­бенка:

- Не в Германию, милая, не в Германию. Немцы уже ушли, дав­но ушли. Свои везут, в Сибирь. И девочки с нами, все хорошо. Спи, милая, спи. Все хорошо.

И она затихала. Но ненадолго, вскоре снова начинала метаться и стонать.

В какой-то вечер, когда мама особенно громко кашляла, я взя­ла нашу Катю и тихонько подложила ее маме под бок - пусть и ее согреет, как согревала нас с Ядей каждую ночь. Когда утром мама проснулась и обнаружила куклу у себя под боком, она впервые за время поездки улыбнулась, подозвала нас, обняла и расцеловала. А слезы все текли и текли у нее по щекам, и Ядя все вытирала их стя­нутым с головы белым в горошек платком, каким нам повязывали головы на ночь, чтобы не надуло с угла, и чтобы чужие вши не пе­реползли нам в волосы. С того дня мама медленно пошла на поп­равку, только теперь папа строго следил, чтобы она не приближа­лась ни к открытой двери, ни к окошку.

Из маленького оконца в вагон проникала неширокая полоса света, но ее постоянно перекрывали чьи-нибудь головы - каждому хотелось хоть одним глазком повидать мир, определить, каким пу­тем нас везут. Но из оконца были видны лишь безымянные дере­веньки, неуютные поля под неровными, грязноватыми пластами снега, кое-где уже успевшего растаять, мрачный придорожный чернобыль. Когда поезд останавливался на какой-нибудь станции, то из оконца можно было увидеть только штабеля прокопченных шпал да отправленные в запас отжившие свой век вагоны или ка­кие-то тусклые, полуслепые, одноэтажные строения. Ночью же ос­тановки были частыми — состав пропускал товарняки, которые везли с востока уголь, они встречались чаще всего.

Все ждали Москвы: хоть одним глазком взглянуть на Белока­менную! Но ее миновали ночью кружным путем.

А затем была Волга, бесконечный по длине мост через нее. Вот это ширь! Двину-то в районе нашего городка перейти за пять-де­сять минут по камешкам можно — вот только никто не решался: с камня соскользнул — и в водоворот. Были такие, которые и ре­шались, — сколько утопленников из года в год вылавливали! Ко­варная Двина! Зато Волга потрясла воображение не только детей, но и взрослых. Мощная, спокойная. Русская река...

Кстати, я заметила, как после нее как будто что-то изменилось в настроении взрослых: они чаще стали отпихивать детвору от окошка, припадали жадным взором к далекому горизонту. То ли, чтобы свежего воздуха глотнуть, то ли хотелось запомнить дорогу. Одному Богу известно, доведется ли когда в обратную сторону ехать...

В какой-то день поезд остановился не на разъезде и не на стан­ции — прямо в степи. Залязгали замки, открылись двери. Вдоль ва­гонов прозвучали команды — всем выйти. Ребятня бросилась к две­рям, но взрослые похватали своих за плечи: куда спешите — на по­гибель?

Вдоль всего состава стояли конвойные с ружьями наперевес. Соскочили, построились — настороженные, молчаливые. А тут но­вая команда: «Мужчины - направо, женщины — налево! Подходи под вагоны!» Вздох облегчения пронесся легким ветерком над тол­пой. И, как часто в жизни бывает, вслед за минутой напряжения наступила разрядка, началось движение. Перелезать под вагонами, чтобы сходить «налево», пришлось женщинам. Редкие кусты вдоль полотна плохо скрывали белые зады, что замелькали по обе сторо­ны состава. И все же женщинам было хуже всего: с двух сторон «обстрел»: из-под вагона — мужики, почти рядом - конвой.

Трудно, непривычно было в первый раз. Потом пообвыкли. Нужду справляли два раза в день почти на виду друг у друга, прав­да, был негласный закон: не подглядывать. Помнится, как завиз­жали девочки из нашего вагона, когда увидели, что на них тара­щатся ребята, их соседи по вагону. Ну и взбучку получили те от взрослых! Все, другим тоже стало неповадно. А вообще-то на вре­мя этих выходов, этого всеобщего сортира, как бы устранялось по­нятие «стыд» — ведь порой условия не позволяли найти укромное местечко, и все исполнялось на виду у соседей и конвойных. Но стоило войти в вагон, и веками устоявшиеся законы общежития восстанавливались сами собой.

Во время одного такого выхода случилось ЧП. Как раз в нашем вагоне. Исчез мальчик, тихий, неприметный, в очках. Это было уже на Урале. Вокруг нависали горы, поезд гулко грохотал по тон­нелям, внизу, по дну глубокого ущелья, петляла река... Долго кру­жили около какой-то горы. На карте, которую кто-то прихватил с собой в дорогу, нашли название - гора Медная. На этой же карте каждодневно прочерчивали маршрут — все дальше, через Урал - на восток.

Вскоре после того, как обогнули гору, показалась равнина, за которой снова виднелись хребты. Ее как раз хватило, чтобы весь состав был на виду. Поезд остановился, чтобы дать возможность людям справить нужду.

Когда все вернулись в вагон, никто из соседей не обратил вни­мания, что мальчугана нет, а родители сделали вид, будто не хвати­лись его сразу. Сообщили конвойным только утром. Как ни стран­но, шуму по поводу исчезновения мальчишки не было, а искали его или нет — кто знает? В конце концов, мальчишка - какой он «враг народа»? А если по умыслу убежал — туда и дорога, еще не известно, что лучше. Ночами мне не спалось: все представлялся тощий очкарик, пробирающийся в одиночку по горам и лесам. Было страшно-страшно за него.

... А через семь лет этот мальчишка, уже повзрослевший, как и мы, приедет в Сибирь навестить родителей, да так и осядет там на долгие годы. Вместе со мной будет заканчивать — на одни пятерки! - десятый класс, потом поступит в институт, станет доктором физико-математических наук, будет преподавать эти науки в том же вузе, женится. А в родной наш городок вернется через десяток лет, чтобы навестить состарившихся родителей, но Сибирь снова при­тянет его. Там и закончит он жизненный путь, а его студенты по крупицам соберут стихотворные строчки, написанные в разные го­ды их любимым преподавателем, и они впервые увидят свет в «самиздатовском» варианте, а в настоящей книге будут изданы в городе детства. Выходит, «где родился - тоже сгодился».

Но когда он впервые появится у нас в далеком сибирском по­селке, его будет окружать ореол — ореол свободного человека. И еще — героя: из всего нашего состава — а сколько тысяч человек ехало в нем, детей и взрослых! — лишь один сделал невозможное, сбежал из плена. И — свободен!

И вот Омск. Конец пути. Ночь. Открылись двери вагона. Кон­войные выкрикивают фамилии. При тусклом свете керосинки, подвешенной под потолком, люди суетливо пакуют узлы, проща­ются с теми, кто еще остается, чтобы ехать дальше. Прямо возле вагона крытые грузовые машины. Одна за другой они отправля­ются в ночь.

Вот и наш черед. Совхоз «Нижнее-Иртышский». Иртыш - наз­вание этой реки известно по урокам географии и по любимой папиной песне. Вот и хорошо, значит, будем жить у реки... Значит, будем жить.

Детство, детство. Чужбина. Здравствуй, Иртыш!

... Когда там, в затерянном в снежных просторах Омской облас­ти совхозе «Нижнее-Иртышский», в минуты праздничных засто­лий звучали песни, и сама собой выплывала еще одна, любимая - «По диким степям Забайкалья», кто-нибудь резко обрывал: «Не каркайте! Допоетесь!».


Ирена Панченко

Наш партнер - Мега Игрушка - игрушки оптом. Игрушки из разных материалов и для разного возраста оптом в Москве. Развивающие игры.
Литературный Псков